Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «География»Содержание №41/2002

Каждый из нас видит мир по-своему

Составитель Ю.Н. Лазаревич

Трубач

Когда тускнеет день, начинает зажигаться Эйфелева башня. Это происходит медленно, незаметно. Сотни тысяч... (а может, миллионы?) каких-то особых ламп... Не вспыхивают, а сперва только обозначаются по всем ребрам башни. И в тот же миг на другой стороне реки чуть подсвечиваются фонтаны и здания.
Трокадеро. Дневной свет уходит, а лампочки из бесцветных проявляются золотисто-желтыми. Минута за минутой... свет усиливается, а день гаснет. Быстрые сумерки, но еще не ночь. Спектакль продолжается. И тут вступает соло трубы. На набережной под мостом стоит одинокий трубач и выводит торжественную мелодию. Звук чист. Вот почему он стоит под мостом — там резонанс, мощность. Конечно, наверху подавали бы больше — вся толпа наверху, а у воды единицы. Каждую минуту он теряет деньги. Но, видимо, он художник, и звучание для него всего важнее.

Вечерняя заря Парижа.

Нищий музыкант аккомпанирует роскошному дорогому представлению. Фон стал черным, но нет конца усилению золотого сияния. Ярче, ярче! Фонтаны сверкают. Башня уже не только обрисована — она обретает светящуюся плоть. Еще, еще...
Есть книги не только об Эйфеле, есть книги об авторе этого света —
о том, кто нарисовал четкий сверкающий знак великого города, хорошо видный с далеких мостов, по которым бегут поезда метро, с пароходиков, плывущих по Сене, с самолетов, улетающих в Африку, и за океан, и в Москву... Я хотел хоть несколько строк посвятить третьему участнику этого магического действа — безымянному музыканту и артисту.
Трубач! Taм, внизу, он уже не виден. Но в этот момент луч проходящего пароходика нащупывает его, стоящего на самой нижней ступеньке лестницы, и неожиданно труба в его руках становится золотой. И самый высокий, самый чистый звук летит над Сеной.

Сергей ЮРСКИЙ.
Почем в Париже картошка?
1991

* * *

 

Чудес, хоть я живу давно,
Не видел я покуда,
А впрочем, в мире есть одно
Действительное чудо:

Помножен мир (иль разделен?)
На те миры живые,
В которых сам он отражен,
И каждый раз впервые.

Все в мире было бы мертво, —
Как будто мира самого
Совсем и не бывало, —
Когда б живое существо
Его не открывало.

Самуил МАРШАК.
Из сборника 1965 г.

 Об Италии

— ...И тогда мы поехали в Италию.
— А это где?
— А это еще дальше на юг. Препаршивые места — одно только кислое вино, а готовят все на оливковом масле, и податься некуда — кругом одни картинные галереи. До того мне все это осточертело, уж просто мочи нет. «Ну, хватит с меня, говорю. Я хочу домой, где можно выпить кружку пива и съесть кусок бекона, и где есть лошади, на которых не стыдно глядеть».

Джордж МУР.
Эстер Уотерс. 1993

Нормандия и Бретань

Если бы родители мне позволили не поселиться в Бальбеке, а только, чтобы ознакомиться с нормандской и бретонской природой и архитектурой, поехать туда отбывающим в час двадцать две поездом, в который я много раз мысленно садился, то я бы заезжал в самые красивые города; напрасно, однако, я сравнивал их: если нельзя сделать выбор между человеческими личностями, никак одна другую не заменяющими, то можно ли сделать выбор между Байе, величественным в своей драгоценной бледно-красной короне, на самом высоком зубце которой горело золото второго слога в названии города; Витрэ, в имени которого закрытый звук «э» вычерчивал на старинном витраже ромбы черного дерева; уютным Ламбалем, белизна которого — это переход от желтизны яичной скорлупы к жемчужно-серому цвету; Кутансом, этим нормандским собором, который увенчивает башней из сливочного масла скопление жирных светло-желтых согласных в конце его имени; Ланьоном с такой глубокой провинциальной его тишиной, когда слышно даже, как жужжит муха, летящая за дилижансом; Кocтамбером и Понторсоном, смешными и наивными, этими белыми перьями и желтыми клювами, раскиданными по дороге и поэтичному приречью; Бенодэ, название которого чуть держится на якоре, так что кажется, будто река сейчас унесет его в гущину своих водорослей; Понт-Авеном, этим бело-розовым колыханием крыла на летней шляпе, отражающимся в зеленоватой воде канала, и прочнее других стоящим Кемперлэ, который уже в средние века обеспечивался струившимися вокруг него ручьями и выжемчуживался ими в картину в серых тонах вроде того узора, что сквозь паутину наносят на витраж солнечные лучи, превратившиеся в притупленные иглы из потемневшего серебра?

Марсель ПРУСТ.
По направлению к Свану. 1913

Мы родом с гор

...На третье утро к нам заявился Пармали с косой и поверг всех в изумление. Оказалось, что никто в нашей компании не может так сметать стог, как он. Ну, если подумать, так удивляться нечего. Им там внизу, на равнинах, приходится складывать в стога куда больше сена, чем нашему горному люду. А что вы хотите, там, откуда я родом, даже у коров ноги с одного боку короче, чем с другого, от вечной ходьбы по косогору.
Персики и яблоки, которые мы там у себя в этих горах выращиваем, до того привыкли катиться вниз по склону, что ежели кто затеет испечь, к примеру, яблочный пирог, так у него все равно получится только полпирога, потому что яблоки все равно скатятся на одну сторону.
Птицы и летучие мыши, если их спустить с гор на равнину, так и будут все время в траве сидеть, начисто сбитые с толку. Они же привыкли летать не над землей,
а сбоку от нее.
Если человек во время пахоты собьется на шаг в сторону, он, того и гляди, попадет на пастбище или на арбузную грядку к соседу, от чего бывает множество недоразумений.
Церковь у нас была внизу, в долине, так мы по утрам никогда не ходили в церковь — просто скатывались с горы. Мы в нашей части Камберленда имели славу добрых христиан, потому как не могли скатиться с пути истинного, мимо церкви то есть, даже если б захотели...

Луис ЛАМУР.
Галлоуэй, мой брат. 1970

Венеция: баркарола на два голоса

...Близился июнь, жара становилась более тяжкой, участились грозы. Тучи, индиговые и мертвенно-бледные, чуть ли не ежедневно сгущались над морским горизонтом. Разражались они не дождем, а пыльным горячим ветром, от которого теснило дыхание.

< . . . >

Анриетта пала жертвой той странной экзальтации, которую Венеция вызывает у своих гостей. Остров [Сан-Джорджо], от города более или менее изолированный, был постоянно погружен в дремоту; его омывала лагуна, стоячие воды которой лишь медлительно покачивались в такт прихотливой игре света и облаков. Но когда вода заходила в затейливые лабиринты между памятниками, мостами и дворцами, когда ее вспарывали бесчисленные лодки и расцвечивали, плещась на ветру, бесчисленные вымпелы и флажки, когда под небом, где летучая дымка, поднимающаяся от влажной дельты и с северных равнин, сливается с яростным светом уже африканского солнца, эту воду густо заселяли, пронзая ее насквозь, до потери жидкого ее естества, яркие картины, пестрые красочные образы с преобладанием охрового и розового тонов, опрокинутые вверх дном архитектурные чудеса, — тогда та же самая вода, на острове обычно ленивая, сонная, начинала вдруг лихорадочно вибрировать, словно подхватывая пляску солнечных бликов на мраморе; вода становилась желанной передышкой для взгляда, ослепленного готической пышностью, арабесками, светлым кружевом камня, зыбкого, струящегося камня, что колышется в синих, зеленых, рыжих глубинах, и они неторопливо растворяют его в себе; вода становится бескрайней песнью, которая опять и опять потрясает тебя, полня сердце восторгом, — так прекрасны нескончаемые ее модуляции; есть в городе и укромные уголки, где время будто останавливается и замирает, есть безликие зоны безмолвия и серых красок, но каждый камень Венеции исполняет свою партию в этом гигантском и изматывающем душу концерте!

< . . . >

Между тем город множил свои соблазны. Рени отнюдь не оставался бесчувственным к ним; особенно поражал его контраст между лучезарной перспективой города, завораживающим ритмом его дворцов и куполов и тем притаившимся в воде мраком, который служит опорой для этого взлета и где тоже идет своя жизнь, но только в иных, более примитивных формах, лишенных какого бы то ни было эстетического начала: жаркое брожение, замкнутое в темницах цокольных этажей, черный лабиринт — плата за солнечные доспехи. К этой затхлой изнанке, чьи испарения так раздражали его всякий раз, как он выезжал на лодке в лагуну, он по-прежнему испытывал гадливость, но из-за частых прогулок между ними стала при этом устанавливаться какая-то близость... Все это, в общем, не ново. От отвращения до зачарованности — один шаг...

< . . . >

Он часто бросал украдкой взгляд на переплетение улочек, на темные жилы каналов, на запутанные переходы, от которых разило помойкой, на скученность, на кривые лестницы, на подворотни, на сочащиеся сыростью, поросшие мхом, покрытые солью, изъеденные проказой стены, на сползающее к закату солнце, на переливающуюся, покрытую отбросами воду, лижущую фундаменты и сваи.
Всякий, кто бывал в Венеции, помнит эти картины. Везде, насколько хватает глаз, только мосты, улочки, тупики, закоулки, несуразные переходы, нечто подозрительное, нечто затопленное водой и гниющее под роскошью мрамopa и золота, точно дряблая кожа шлюхи под густым слоем румян. Это тайное лицо города внушало ему страх...

Робер АНДРЭ.
Взгляд египтянки. 1965