Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «География»Содержание №26/2003

Родиноведение


И тем полней люблю,
чем глубже знаю

Составитель Ю.Н. ЛАЗАРЕВИЧ

Восприятие Родины — от представления ее на карте мира до воспоминания о большой родной реке, о малом ручейке. Этому посвящены фрагменты из произведений писателя Михаила ОСОРГИНА «Земля» (1931) и «Времена» (1941—1942), написанных в эмиграции.

Он должен быть у каждого, свой дом,
Простор родных аулищ и урочищ.
Познай его любовью и трудом —
Ты мир как сад украсишь и упрочишь.

Пройду все тропы, в связи все ввяжусь,
Томленьем ведать дали одержимый,
И, вздрогнув, сам однажды окажусь
Душой и памятью земли любимой.

Глубь недр пойму, и сроки углублю,
И с гордостью скажу родному краю:
Люблю и знаю. Знаю и люблю.
И тем полней люблю, чем глубже знаю.

Юрий ЕФРЕМОВ.
Из сборника 1970 г.

Географическое бахвальство

Европа именуется великой страной, но для нас, привыкших к пространствам, она лишь меленький мирок, правда, — тесно заселенный и насыщенный историческими словечками. Она суетлива, буржуазна, домовита и считает минуты за время — мы швыряемся часами и днями, не придавая им ценности. Она утонула в предметах собственности, которыми каждый в ней дорожит почти так же, как жизнью, — нам, голым героям, это казалось смешным. Но она, тогдашняя (уже давно нет той Европы!), очаровывала нас свободой, какой мы никогда не знавали, ненужностью паспортов, возможностью громко высказывать свои мысли и, не перекрестясь, перешагивать границы. Мелькнула Дания, затормозился поезд на франкфуртском вокзале — и вот белым корабликом заколебался лебедь на Женевском озере. В калейдоскопе прыгали и пересыпались разноцветные стеклышки. Это и есть Монблан? Какое нагромождение прекрасных безделушек на нашем пути! Еще так недавно я проводил по пять суток в вагоне, чтобы навестить свою мать в дни университетских каникул; здесь в сутки мы пересекаем несколько государств. Мы обращали на себя внимание и внешним видом, и громким говором; это так естественно: возвышать голос в Киеве, чтобы слышно было в Москве и чтобы откликнулись в Иркутске и Владивостоке. Мы не привыкли к миниатюрам. Я живу в Европе тридцать лет, ее масштабы мне давно знакомы, — но до сих пор иногда ощущаю себя слоном в игрушечной лавке. Франция, например, очень почтенная страна, но все же она меньше губернии, в которой я родился, а губерний в России было восемьдесят. Я пишу это, конечно, не без гордости. Я не дружу с правительством нынешней России, как не дружил с правителями царской... Но на карту Евразии я очень люблю смотреть, вымеряя пальцами какую-нибудь горделивую страну и пытаясь впихнуть ее в уезд Пермской губернии, которую на лошадях, дважды в год, объезжал мой отец по своим судейским делам, прихватив служащего и мешок с морожеными пельменями. Что скрывать — российское «мы-ста» во мне живет прочно. Громадна наша страна, и я понимаю тех европейцев, которые называют Сибирь русской колонией: им завидно, а Сибирь самая подлинная Россия, ее не оторвешь. И мы — люди большого роста, крепкие и здоровые, равно привыкшие и к жаре, и к морозу. Если бы Россия не была из века в век деревянной и горючей, она задавила бы мир архитектурой, как давит и смущает литературой и музыкой. Но ее настоящая история вся впереди, и старым я хвастаю только так, для сведения счетов с мурашиками, называющими нас «нежелательными иностранцами». Я не сержусь на этих мурашей, зная, что они все равно мне поклонятся, а я, по природному нашему великодушию, протяну им не два пальца, а всю пятерню — мы народ отходчивый.
Я люблю в Европе северян. Мы родня. Возможно, что есть во мне и татарин, но, во всяком случае, есть варяг. Мы пропахли смолой, мы одинаково молимся и лешему, и водяному. Князья и викинги, мы равно землепашцы, охотники, рыболовы, люди простые, без дурацких феодальных замашек, без кичения голубыми кровями, без поклонения гербам — природные демократы. Только мы знаем, что такое весна; и журчаньем ручьев, стрекотом мушьих и жучьих крылышек озвучена и наша, и скандинавская литература. Из сердец наших — ударь кинжалом — брызнет кровь, а не немецкое пиво, не французский сидр и не патока с примесью курортных вод. Думаю, что на этом можно и закончить восторженное бахвальство.

Времена

Любовь к земле, страстная к ней тяга, я бы даже сказал, мистическое ей поклонение — не к земле-собственности, а к земле-матери — к ее дыханию, к произрастающему в ней зерну, к великим тайнам в ней зачатия и к ней возврата, к власти ее над нашими душами, к сладости с ней соприкосновения — это действительно осталось во мне на всю жизнь. Если это атавизм, нечаянное наследие сидевших на земле предков, — то да здравствует атавизм.

Земля

Чужая роскошь не затмит свое,
простое...

В учебниках географии Янчевского и истории Иловайского многажды названо имя Рима. Но Рим был для нас лишь красивым звуком, а красивых звуков было вообще немало. Звуками, исполненными смысла и действительного значения, были такие имена, как Казань, Екатеринбург, в более далеких мечтах — Петербург и Москва.
Совсем же близким именем, кроме имени родного города*, было Загарье, маленькая лесная деревушка, куда мы всей семьей переселялись на летние месяцы.
Мы жили там на чистой половине крестьянской избы, сложенной из еловых бревен, проконопаченных паклей. За стеной мычала и жевала корова, а в пакле жило много тысяч клопов. Зато тут было бесконечно много земляники, малины, смородины, брусники, грибов, и воздух был хвоен.
Этот одноэтажный бревенчатый замок всплывает в моей памяти над мрамором и сединой настоящего Рима, в котором я позже жил в высоком доме окнами на Ватикан. А речонка Егошиха, через которую я мальчиком перепрыгивал, а отец мой спокойно перешагивал, смеется над Рейном, Дунаем и морями, омывающими берега Европы.
Нам, меняющим страну на страну, земной шар уже не кажется огромным. Без труда мы соединяем земли с землями мысленной чертой через океан. Мы привыкли к смене языков, неточно совпадающей с границами, и к повторяемости людских обычаев в разных климатах и под разными широтами. Тем из нас, кто, как я, вынужден был блуждать по чужим землям два срока, до и после войны, за количество убитых названной великой, — хорошо знакома и разница отношений к нам, гражданам шестой части земной поверхности: от корыстного обожания до небрежной заносчивости. Но бывалого не удивишь: он умеет ждать.


* М. Осоргин родился в Перми.

< . . . >

...Во мне растет непонятный протест против чужих благополучий и красот. Нотр Дам де Пари не кажется мне домом молитвы, таким, как сельская церковь на пригорке моей родины. Я мысленно еду по Луньевской ветке на Урале — и никто не кичится там красотами природы, которых Швейцария лишь бледная тень. Во мне подымается какая-то невольная, я знаю — совсем несправедливая — брезгливость к узкой дороге над пропастями, ведущей в Черногории от Скутарийского озера к Цетинье. В свое время я восторгался грозовыми тучами, выше которых я ехал на лошади; теперь мне смешно сравнивать тамошние виды с красотами Кавказа. И я завистливо стараюсь припомнить, чем можем мы ответить Норвегии, фьорды которой приводили меня в восторг, ее удивительным озерам цвета жидкой стали, ее могучей природе? Шестисотверстным Байкалом? Разливом сибирских рек, устье которых шире маленького государства? Хребтом Черского в Якутии, о котором еще не слыхали европейцы? О, слишком многим!

Земля

Река детства — мать моего мира

Я не могу представить ceбe большую реку иначе как живым существом не нашего, чудесного измерения, пожалуй — как божеством. Тут и впечатления детства, и позднейшая тоска по сладким водам, и, конечно, самовзвинчивание: вместо простой беседы — пенье. Но я готов идти даже на насмешку — а любви не изменю. И вот Кама для меня как бы мать моего мира, и уж от нее все пошло, и реки меньшие, и почва, на которой я стою. Я допускаю, конечно, что существуют реки еще более великие, — как существуют у других семей свои предки: таковы сибирские реки для сибиряков. И это мои ближайшие родственники и единомышленники. И мое семя вычерпано с илом со дна реки Камы, и потому я северянин, блондин, всебожник, поэт, анархист и старовер. У нас, людей речных, иначе видят духовные очи; для других река — поверхность и линия берегов, а мы свою реку видим и вдаль, и вширь, и непременно вглубь, с илистым дном, с песком отмелей, с водорослями, раками, рыбами, тайной подводной жизни; с волной и гладью, с прозрачностью и мутью, с облаками и их отражением, с плывущими плотами и судами, и с накипью и щепочками, прибитыми к берегу. Воду, которую мы отпили и в которой до локтя мочили руку, перегнувшись за борт лодки, — мы эту воду потом пьем всю жизнь, куда бы нас судьба ни забросила, и подливаем ее для цвета, вкуса и сравнения и в море, и в горное озеро Неми близ Рима, и в священный Иордан, и в Миссисипи, и в светлый ручей, и в Тихий океан, и в Рейн, и в каждую европейскую лужу, если в ней отражается солнце. Это очень трудно объяснить и еще труднее понять, если иной человек сотворен иначе и водою не крещен. Ведь вот все живое вышло из океана, мы это знаем, а многие ли это могут чувствовать? Моя мистика связана с моей рекой, и потому я не могу просто рассказать, что вот таковой она, река, была для меня в детстве, и вот остались воспоминания — это все не то, тут ни при чем и возраст, и прожитая жизнь.
И посейчас я покачиваюсь в душегубке на мертвой зыби, и в борта лодки хлюпают камские струи, а небо надо мной — шатер моей зыбки... и я плыву и буду так плыть до самой моей, может быть и несуществующей, смерти. В этом чудесном слияния со стихией я слышу все, что происходит в воде: веселый визг стрелками мелькающих уклеек, тяжелый храп столетней щуки, щелканье клешней темно-зеленого рака, хохот резвящихся пескарей, пересыпанье песчинок, — а надо мной, в высоте, степенный разговор кучевых облаков, караваном возвращающихся из ночной подзвездной прогулки.

Времена